Холстеров, которые не гнушались пользоваться его лошадьми и пить его вино и в то же время насмехались над его профессией, усвоив эту гадкую привычку от своего папеньки-баронета. Летиция мечтала о том, чтобы Эдвард ограничил себя домашней жизнью, перестал знаться с местными сквайрами и обрел бы тихую радость наедине с ней – в их роскошной библиотеке, в их великолепной гостиной с беломраморными статуями и живописными шедеврами. Но вероятно, напрасно ожидать этого от любого мужчины и тем более от того, кто ощущает в себе призвание блистать в свете и кто общителен по самой своей природе. В том графстве и в то время общительность подразумевала участие в общем веселье. Эдвард был равнодушен к вину, но какое веселье без возлияний! И мало-помалу он приучился пить и мог поздравить себя с тем, что стал истинным ценителем вина. Его отец, по счастью, до этого не дожил и умер со спокойным сердцем: его дело процветало, люди победнее любили его, богатые уважали, сын и невестка не скупились на проявления нежной привязанности и заботы и совесть его была чиста перед Богом.
Жить ради мужа и детей – это все, чего хотела Летиция. Но Эдвард нуждался в обществе – и чем дальше, тем больше. Его жена не могла понять, как ему не надоест принимать приглашения от людей, для которых он был всего лишь «атторней [3] Уилкинс, славный малый»: именно так они рекомендовали его заезжим гостям, а те тоже не могли оценить ни его вкус, ни его разнообразные таланты, ни его импульсивную, артистическую натуру – ничего из того, что Летиция почитала его исключительными достоинствами. Однако она упускала из виду одно обстоятельство: принимая подобные приглашения, Эдвард время от времени знакомился с людьми не только высокого общественного ранга, но и незаурядного ума; и когда под влиянием выпитого он избавлялся наконец от чувства неполноценности, вызванного условностями среды, то являл себя блестящим собеседником, которому с восхищением внимали даже гости из Лондона – важные сановники, завсегдатаи светских салонов и привилегированных клубов или знаменитые писатели, проездом посетившие усадьбу местного сквайра. Понимай Летиция это обстоятельство, она из гордости за мужа сама благословила бы его на такое времяпрепровождение; но и тогда ей следовало бы предостеречь его от пагубного соблазна сорить деньгами. Постепенно он начал тратить больше дозволенного, и отнюдь не на интеллектуальные, а на чувственные удовольствия. Его вина и яства были не по карману и не по нёбу провинциальному сквайру – но не Эдварду. Его званые обеды – для избранных гостей, с удивительными, изысканными блюдами, приготовленными поваром-итальянцем, – могли привести в восторг любую лондонскую знаменитость. Он распорядился, чтобы Летиция покупала себе на платья самые дорогие ткани и тончайшее кружево. Драгоценности не для нас, говорил он (с уничижением, которое паче гордости), поглядывая на бриллианты местных матрон и позолоченные украшения девиц. Однако тех сумм, что он спускал на женино кружево, с лихвой хватило бы на несколько золотых гарнитуров, пусть и не высшего качества. Летиция прекрасно вписывалась в светское окружение. И хотя, как утверждали злые языки, ее отец был всего-навсего французский авантюрист, она несомненно обладала природной грацией, деликатностью чувств и обворожительными манерами. Летиция была рождена для света и все же испытывала к нему глубокую неприязнь. И однажды она покинула его – покинула навсегда. С утра в тот день она не жаловалась на здоровье, и Эдвард спокойно отправился в свою контору в Хэмли. В полдень за ним примчались испуганные гонцы. Когда он, задыхаясь от волнения и отказываясь что-либо понимать, вбежал в дом, она уже не могла вымолвить ни слова. Прощальный взгляд ее дивных любящих черных глаз сказал ему, что она узнала его и что душа ее рванулась навстречу ему так же пылко, как рвалась все эти годы, через которые она пронесла неугасимое пламя своей любви. Он тоже не проронил ни слова, мгновенно лишившись дара речи, и упал перед ней на колени. Она умирала, она умерла, а он все стоял на коленях, словно окаменел. Отчаявшись вывести его из оцепенения, растерянные слуги подвели к нему его старшую дочь Элеонору. Никто не подумал о чувствах девочки, до этой минуты сидевшей взаперти в своей детской и не ведавшей о том, что в доме случилась беда. Она еще не знала, что такое смерть, и застывший на коленях отец с неподвижными сухими глазами не вызвал у нее особого удивления или интереса. Намного больше ее поразило, что мама, распростертая на кровати без кровинки в лице, не повернула к ней головы и не улыбнулась своей любимой девочке.
– Мама! Мама! – звала она в безотчетном ужасе.
Но мама не шелохнулась, а отец уткнулся лицом в постель, чтобы не закричать от боли, которая, словно острый нож, пронзила ему сердце. Девочка вырвалась из рук прислуги и подбежала к кровати. Не обращая внимания на мертвенный холод и каменную неподвижность матери, она принялась целовать ее в губы, разглаживать ее блестящие, черные как вороново крыло волосы и взахлеб бормотать ласковые слова, которые мать и дитя говорили друг другу наедине, когда никто их не слышал. Смотреть на это было невыносимо: казалось, ребенок, разрывавшийся между страхом и любовью, уже на грани помешательства. Эдвард встал с колен, осторожно взял дочку на руки и отнес ее – безмолвную, обмякшую, почти бездыханную (так опустошил ее непосильный для детского сердечка шквал чувств) – в свой кабинет, небольшую комнату, соединявшуюся через оранжерею с великолепной библиотекой, где в прежние счастливые – и невозвратные! – времена они с женой любили сиживать вечерами за чашкой кофе, а после иногда шли прогуляться – через застекленную дверь в сад и дальше, по тропинке меж кустов, в поля и луга… Никогда, никогда больше не ступят там ее милые ноги! Как отец и дитя провели эти часы в своем уединении, никому не дано знать. Поздно вечером он распорядился принести в кабинет ужин Элеоноры. Слуга, доставивший поднос, увидел, что девочка лежит на руках у отца точно мертвая, но еще прежде чем за ним закрылась дверь, хозяин начал кормить шестилетнюю дочку с ложки, терпеливо и ласково, словно шестимесячную.
С того дня между отцом и дочерью установилась прочная и очень нежная связь. Но если любовь к отцу уживалась в душе Элеоноры с привязанностью к маленькой сестре, то он, вообще равнодушный к младенцам, лишь умозрительно осознавал свое отцовство по отношению к младшей дочке, тогда как старшая безраздельно завладела его сердцем. Если